(Из книги «Прикосновение брата. Художественный мир Дулата Исабекова»)
… Прости, читатель! Но при имени Аскара Сулейменова трудно удержаться от воспоминаний о нем. В Алма-Ате 60-х – 70-х годов, пожалуй, было два необыкновенных человека. Один – общегородская достопримечательность, театральный художник Сергей Калмыков. Он нередко рисовал на улицах и страстно, где только можно, чуть ли не каждому встречному проповедовал суть своего искусства – искусства безудержной фантазии, красок, мыслей и настроения. Называл себя «Гением I ранга Земли и всей Вселенной» – художником мира, ходил по городу в ярких самодельных одеждах, в берете. Удивлял и невольно напоминал, может быть, душевно больного или юродивого, безобидного, но чем-то притягательного человека. Было это не ко времени. Несмотря на хрущевскую оттепель, жизнь еще бедна и скромна, да и приучены мы были только к плакатной яркости первомайских и ноябрьских демонстраций. А тут человек-демонстрация, чуть ли не театр в одном лице. Смотрели, слушали, иногда спорили с ним и шли себе дальше: после войны немало повидали мы странных и чудных людей, по-своему искалеченных или чокнутых. Впрочем, Калмыков вскоре бесследно исчез. Думали, что прибрали в психушку, оказалось, умер в нищете и безвестности… это теперь снимают о нем фильмы, пишут романы, выставляют в музеях и печатают в альбомах… Но Аскар Сулейменов (1938-1992) все еще пребывает где-то в своих 70-х – 80-х, да в памяти редких писателей-современников, переживших его. Он – писатель, ставший легендой, – до сих пор почти не переведен на русский язык, да и казахский читатель, видимо, знает его тоже понаслышке, так как писал Аскар не для всех*, как, впрочем, и Калмыков, и будучи тоже человеком общительным, доверялся далеко не каждому, потому что аристократически высокомерно и по-сократовски безапелляционно говорил правду в лицо, особенно обидную. Многие не выдерживали его интеллектуального экстремизма, отпадали как враги и ненавистники. Немногие, обижаясь и ворча, становились его учениками и друзьями. Был он по-кавказски черноволос, невысок, но изящно строен и властно нетороплив, как человек, знающий, что ему нужно. Взгляд его истовых глаз выдерживал не каждый. Артистическая дикция! Но завораживала и подавляла она прежде всего тем, что он не говорил, а как бы провозглашал, т.е. мыслил у вас на глазах, и вы только ежились и вздрагивали. У Ю. Олеши в романе «Зависть» «последний мечтатель земли» Иван Бабичев, деклассированный поэт-философ, гордо и не без оснований заявляет: «Надо записывать мои суждения… Я не говорю – я высекаю свои слова на мраморе». Эта аналогия является сама собой. Я, к сожалению, не был знаком с А. Сулейменовым. Но однажды был свидетелем его спокойной, убийственной ярости. … Завтрак в столовой алматинского Дома творчества писателей. Кушают аксакалы и «жаворонки», «совы» только засыпают, потому – пустынно. Звяканье посуды, изредка две-три реплики. В окна уже заглядывает раннее летнее солнце. С детства знакомый домашний запах молочной каши умиротворяет, превозмогая прерванные ненадолго муки творчества. В дверях неслышно и неожиданно возникает черный человек с бледным лицом. Не успеваю подумать («Как – и он удостоил ДТ своим вниманием?»), раздается четкий непререкаемый голос Аскара, адресованный одному из завтракающих литераторов. Но чтобы никто, и он в том числе, не сомневался, звучит его имя, следует инвектива, рассчитанная даже на эту небольшую, но авторитетную публику: – Вы можете как угодно много глотать эту утреннюю манну, но перестаньте кормить людей своей несъедобной литературной кашей. Если вам не хотят портить аппетит ваши псевдодрузья и лакеи, то я пользуюсь случаем, чтобы при них сказать вам в лицо, что вы – клиническая бездарность!.. Все это говорится на безукоризненном русском языке. Адресат тут же вскакивает и пытается возражать. В столовой напрягаются и забывают о каше. Но Аскар продолжает: – Теперь, когда я принародно выполнил свой долг, я буду спать спокойней, чем вы… Аман болыныз! – Аскар делает офицерский кивок – «Честь имею» – и уходит. В глазах его сверкает желчный восторг. «Неужели пьяный? Мог бы и в печати отхлестать…» Но спрашивать тогда об этом было не у кого… Впрочем, подобных сцен я более не видел, хотя бывал А. Сулейменов (АС) и в знаменитом «Каламгере», где литераторы встречались – говорили, пили и даже дрались. Так и оставался он для меня некой загадкой. Талантливый, но вздорный человек. Таких в нашей среде хватает. Но почему-то он запомнился больше других. «Знакомство» с АС состоялось у меня лет пять назад, когда я узнал, что Дулат Исабеков был его близким другом и даже написал о нем эссе «Эмигрант». Его-то при помощи Мырзахана Тнимова (подстрочник) я и перевел. … Еще при первом чтении романа Исабекова «Смятение» возникло «подозрение», что главный его герой Жасын Мадиев – какой-то «не такой» писатель, но тогда, в 1986 году, казалось, что в этом образе немало от самого Дулата, красавца, таланта и замечательно остроумного рассказчика. Позже, когда я засел за творчество Дулата основательно, АС стал для меня несомненным прототипом Жасына, что подтвердил и сам Дулат. Он рассказал, что рукопись «Смятения» давал на «контрольную» читку Аскару, и тот признался: «Прочел, как детектив, увидел глаза твои, как два глубокие колодца». – Теперь, – говорит Дулат, – после смерти Аскара, Мусрепова, Оралхана не на кого этими глазами оглянуться. Надежда только на себя… Для нас интерес сравнения романа и эссе связан прежде всего с феноменом творческой личности АС. В эссе концепция Исабекова выражена совершенно недвусмысленно и в заголовке («Эмигрант»), и в эпиграфе («Я человек не этого времени»). Но сама идея «вневременности» писателя, творца уже заметно мерцает и в романе. «Вневременность» – это одиночество, отдельность, непонятость писателя Жасына в своей среде (и, видимо, в семье) и в отношениях с Багилой, и, может быть, в эпохе 70-х. Свои воспоминания и размышления в «Эмигранте» Дулат построил в форме воображаемого диалога с другом, который был для него эталоном эрудиции и творческого интеллекта, парадоксально-эвристического мышления. В этом диалоге вторая сторона (АС) может «отвечать» только предположительно, и потому «разговор» друзей носит преимущественно односторонне-исповедальный характер. Дулат как раз с того и начинает, что «дверь с табличкой «Аскар Сулейменов» не открылась», сколько ни делал попыток написать о нем еще при его жизни, а теперь – посмертно. Так что «Эмигрант» есть отчаянная попытка все-таки эту «дверь» открыть: «На самом деле писать о Вас, создать словесный Ваш образ– это такой же риск, как переплыть Колыму в одиночку». Так автор эссе находит главный предлог для разговора-воспоминания. Как бы ни превозносили АС («неузнанный гений, бездонный неисследованный океан»), его первая заповедь – это слова из священного хадиса пророка Мухаммеда: «Человек не должен поклоняться себе подобному». Потому что величие человека АС измерял мерой жизненной правды и бесстрашного познания. С такой же «визитной карточкой» появляется в романе и Жасын. Это декларация антикульта, которая обжигает и завораживает Багилу: «Я не преклоняюсь перед названными выше писателями (Теккерей, Гюго, Франс, Шиллер, Скотт – В.Б.), даже не восхищаюсь ими, ибо так могут писать многие…» На том основании, что, «чем просвещенней человек, тем глубже и новее его оценки того, чем прежде он восхищался и перед чем преклонялся». В эссе идее антикульта придается расширительное, общефилософское и даже отчасти мистическое значение. Наши параллели не означают, конечно, что эссе – это продолжение романа. Вовсе нет! Жасын – всего лишь художественная тень АС. Их ощутимое «сродство», или преемственность, обозначает прежде всего, что в художественном мире Д. Исабекова творческий человек (и не обязательно писатель – ученый, актер) – это непоклонная личность. При любых обстоятельствах, даже в ущерб самой себе. Отсюда ее красота, сила и загадочность. Но это не просто разгадка или ключ к «двери» АС. Это повод в открытую, на глазах у читателя разобраться в диалектике этого далеко не рядового творческого феномена. Поэтому эссе уходит от романа, от образа Жасына в сторону иной жанровой конкретности. Приобретает черты особого, нечастого у Исабекова жанра философско-психологического литературного портрета. Сам автор жанра не уточняет. Мы называем его «эссе», подчеркивая свободу и непосредственность авторского повествования и оценок. Подлинный художник, как Моцарт, по мысли Булата Окуджавы, отечества не выбирает, но ему, как настаивает Дулат вместе со своим героем, не все равно, где родиться и творить. Дулат с вызовом шутит: «И зачем это Вы родились в Сузаке, будто другого места не нашлось? Ваш товар на местном духовном рынке спроса не имеет, Вам нужен рынок Европы». Этот комплимент все-таки задевает АС. Глубокой ночью он звонит и с подчеркнутым патриотизмом возражает: «Я лично остаюсь казахом»… Да, по справедливому замечанию Г. Бельгера, тоже близкого друга АС, он любил «играть», т.е. задирать самых разных людей и при этом порой непростительно переигрывал, как в эпизоде с «самоотверженно преданной» ему немкой, доктором филологии Зигфрид Клейнмихель. Чего только стоило, например, услышать бедной женщине, что у нее «не волосы, а шерсть собаки, сдохшей в прошлом году»? Дулатовский Жасын тоже порой нарочито грубит, например, издеваясь над смыслом имени Багила, над тем, что она «прилипла» к нему и т.п. Но все это, конечно, не идет ни в какое сравнение с крутым характером его прототипа. Бедные женщины, они все это прощали ему (им), хотя и сквозь слезы, как Багила! Прощали, «благовоспитанно улыбаясь», как Зигфрид… Может, это было с их стороны великодушие подлинной любви или преклонение перед гением?.. Слишком требовательным был АС и к себе, и к людям, и к своим казахам. «Странно», как Лермонтов и Абай, относился к своему народу: «Для того, чтобы полюбить нацию, сначала следует ее возненавидеть». Сказано, как всегда, категорично, но потому, что самая страшная беда для казаха, по мысли АС, это самолюбование, переоценка себя. Подытоживая свои воспоминания и размышления, Дулат вспоминает оброненную кем-то горькую мысль: «В смерти истинного художника не может не быть доли вины общества». Мы в этом убеждаемся довольно часто, даже, может быть, смирились с этим. Суть такого положения вещей, хотя и не лежит на поверхности, но, к сожалению, всегда напоминает о себе. Художник обычно опережает свое время, потому и расходится с ним, как говорил об этом Окуджава. Сам АС, обращаясь к Фаризе Унгарсыновой, однажды сказал: «В жизни все поэты одиноки». Дулат добавляет, что после смерти Мукагали Макатаева одиноким стал и АС. Его друзья (и в шутку, да и, наверно, всерьез) со ссылкой на Фолкнера, стали называть его эмигрантом, как подлинного художника. Друзья, конечно, знали, что Фолкнер имел в виду свое одиночество в Америке. АС говорил о том же в своем любимом Казахстане… Дулат в сердцах признается, что и сейчас порой не может простить АС того, что он не ценил дарованного ему богом таланта. Но утешается тем, что это предназначение («человек не этого времени») АС сознавал. Как и сам Творец – свое одиночество. Загадку этого одиночества невозможно решить раз и навсегда. Но есть в ней, безусловно, и нечто провиденциальное, когда начинает казаться, что «Вы не ушли в мир иной. Вы всего лишь придумали новую форму эмиграции». И потому, заканчивает Дулат, «Вы вернетесь. В этом вся наша надежда». Подлинные таланты уходят из жизни, но постоянно возвращаются в духовной истории человечества.
* Г. Бельгер свидетельствует: «Сам он писал филологическую прозу с сильным уклоном в психологизм, экспериментальную прозу – совершенно не культивируемую в казахской литературе, а потому чуждую, недоступную массовому читателю. В этом смысле постижение Аскара-прозаика еще впереди». Парасат Падишасы. – Алматы, 1998. С. 274-275.
|