Мы рано взрослели, оставаясь детьми, в красивом посёлке Ключи, названном так за обилие родниковой воды, изливавшейся из подножия сопок, прилавков и оврагов. Все движимое и недвижимое имущество, выражаясь современной терминологией, вместе с тяглом и работным людом, на правах собственности, принадлежало сначала захудалому колхозишку «Трудовик», ставшему впоследствии, при слиянии нескольких сельхозартелей, жертвой непродуманного укрупнения и превратившемуся в отделение колхоза «имени товарища Жданова». Однако, несмотря на новый статус, нас по-прежнему именовали трудовицкими или же по названию поселка – ключевскими. В начальной школе было только четыре класса и всего две учительницы, преподававших в сдвоенных классах одновременно: первом – третьем, втором и в четвертом. Таким образом и «сеялось» разумное, доброе, вечное. С пятого класса по седьмой – надо было в любую погоду ходить в соседнее село Пономарёво. Это пять километров туда и пять обратно по открытой и слегка всхолмленной степи. Пятиклассников жизнь во многом делала взрослее и независимее. Они вели себя вполне свободно и достаточно раскованно, игнорируя замечания еще вчерашних ключевских «учих», хотя бы тем, что становились завсегдатаями клубных «товарочек», как тогда называли вечёрки под гармонь. Если быть абсолютно точным, помещение клуба за неимением средств на содержание штатных работников было закрыто на амбарный замок до лучших времен, а все сборища проходили в конторских стенах. Там же был и смастерен самодельный бильярд, а вместо шаров использовались шарики от большого тракторного подшипника. Изредка наезжала кинопередвижка. Вместе с учителями и родителями смотрели «любовные» кинофильмы, как тогда писали на афишах предприимчивые киномеханики. Оберегая целомудрие подростков, сюжеты со сценами поцелуев (куда там до постельных!..) киномеханики затемняли снятой с кого-либо из нас шапкой, закрывая объектив. Смотреть школьникам такое считалось большим пороком. Хотя поголовный всеобуч в средней школе широко декларировался, о десятилетке почти никто не мечтал. Она находилась за двадцать километров в райцентре. За обучение и наем угла надо было платить какие-то деньги, а еще везти в школу для её обогрева кизяки (с дровами у нас всегда было туго). За некоторым исключением, почти всем из нас не хватило этих проклятых кизяков, возможно бы повернувших жизнь по иному руслу. Во дворе же Пономарёвской школы-семилетки под дождями и снегом не одно десятилетие догнивал добротнейший сруб бывшей церкви, порушенной местными Геростратами во имя блага просвещения. Предполагалось сделать пристройку... О своём будущем особо никто не задумывался. Вырваться из колхоза было великим счастьем. Дальше чем об армии и флоте фантазии никого не уводили. Освобождение от воинской обязанности считалось зазорным. Всё свободное от учебы время мы наравне со взрослыми вкалывали в колхозе, в буквальном смысле надрывая себе хребты за эфемерный трудодень. Но зато в короткие минуты перерывов на отдых где-нибудь на ворохе зерна или под копной сена, а то в тенечке под деревом или за трактором выплескивалось столько отсебятины и прочего вымысла при пересказе прочитанных книг или просмотренных за пределами нашего поселка кинофильмов! Привирали, кто сколько мог. Приходилось слышать о содержании пятой и шестой серии «Тарзана», хотя в нашем кинопрокате их было только четыре. Иногда думаешь: каким талантам не суждено было реализовать себя в той жизни... Бывало, если, вдохновившись, рассказчик начинал слишком завираться, то наиболее осведомленный, сдерживая его, одергивал словами: «Эй, Кузьмин, потише!» Или более конкретно: «Врешь, как Вахря!» ...Жил в нашем селе Вахромей Кузьмин, безбожный брехун и дебошир. Имя его стало как бы нарицательным, а отчество никто не знал и не слышал. Даже при перекличке по колхозным ведомостям, когда до него доходила очередь, рекомендовал учетчику: «Ставь два вэ». Эти В. В. и стали его очередным прозвищем. Коронным трюком на гулянках и рядовых попойках у него был такой кураж: просил налить ему авансом несколько стопок водки или стаканов вина в ковш, крошил туда хлеб и жрал. Искажая слова на азиатский манер, приговаривал: «Как собак хватал!» Привлекая внимание застолья, с показным аппетитом наслаждался этой тюрей. А через четверть часа у него выкатывались на лоб глаза и дурел он натурально. Вывалившись из-за стола, где-то по пути выворачивал оглоблю и, размахивая ею, наводил страх на старых и малых... Самой нелепой байкой в его репертуаре было участие в Параде Победы на Красной Площади в Москве, где он якобы «пообщался» со Сталиным... «Командую своим воинам: «Смирно, видеть грудь четвертого человека. А один... (дальше в сплошных эмоциях шла такая нецензурщина и матюги, что мы искренне начинали сопереживать с бедолагой за срыв порученной ему боевой задачи), памаешь (буквально), этот хрен, выпятив пузо портит всё построение. Зло такое взяло... Я его в брюхо кулаком ткнул и кричу матом, что ты, как баба беременная, пузень распустил?! Проходившие мимо товарищи Сталин с Калининым услышали, как я навожу порядок в торжественном построении. Вижу, что Иосиф Виссарионович грозит мне пальцем и просит: «Эй, Кузьмин, потише!..» Эта брехня прижилась у наших острословов и стала крылатым выражением на селе. А чтобы урезонить не в меру завравшихся трепачей, им просто говорили: «Эй, Кузьмин, потише!» Мы рано взрослели ещё потому, что в срок справиться со всеми делами и заботами в колхозе не успевали. Не хватало мужиков. И подростки на тяжелых работах использовались наравне со взрослыми.
*** Друг моего детства Федька Штерцер, а попросту Федот, был человеком с неуравновешенным, взрывным характером и необузданной натурой. Обычный этот мальчишеский выпендрёж или заявка на исключительность создавали вокруг него некий ореол бесшабашности, делали его особо заметной фигурой среди трудовицкой безотцовщины. Однако, говоря объективно, в пестром выводке огольцов послевоенной поры он выглядел скорее гадким утенком: был не по годам сутул, неряшлив (что не характерно для немцев), однако превосходил каждого из нас в силе, а может быть, его просто побаивались: при потасовках и драках бил, чем попало. Старше многих на два-три года, он выделялся и ростом. Его справедливо считали зачинщиком всех дерзких ребячьих проделок, и зачастую безрассудные выходки для него заканчивались плачевно. Он вынашивал идею пожить за Прорвой в густых зарослях забоки, прячась от родных, совершенно не задумываясь о последствиях такой авантюры. Эта идея, как правило, приходила к нему после очередной домашней трепки. Два старших брата периодически занимались совершенствованием его поведения. В дни зимних каникул мы до глубокой темноты катались с огромных холмов на лыжах, салазках и на всём, что могло скользить по снегу. Скоро Федьке наскучило такое однообразие, его деятельная натура жаждала более острых ощущений... Когда завечерело, он предложил вывернув оглобли, уволочь под покровом темноты конные сани с колхозного двора. Ведь на них можно всей оравой промчаться с ветерком аж до самого луга, мимо колод, из которых брали воду и поили скот. И никого не смутило то, что сани, развив скорость, на довольно большом уклоне должны были проскочить «узкость», как говорят на флоте. Это был неширокий участок земли, длинным «языком» спускавшийся между двумя крутыми оврагами глубиною более трех метров. Федьке шибко не понравилось, что Мишка Седельников, опередив его намерение, уселся на правое крыло розвальней с намерением показать свое искусство рулежа таким агрегатом, бороздя валенком по снегу. Пока он доказывал своё преимущество на его идею, все удобные места в таком рисковом предприятии оказались занятыми. Распсиховавшись и по-всякому обзывая Мишку, он устроился впереди и, расшиперившись, засунул ноги в головни саней... Но как всякий двоечник, он не учёл массы саней и груза. Спуск к колодам был хорошо укатан санками и утоптан скотом. Последнее время давненько не было обильных снегопадов. Понесшие-ся не по колее сани на огромной скорости развернуло градусов на тридцать влево, и их понесло прямо на яр, на дне которого каждую зиму образовывалась большущая наледь... Всю братву с саней, словно сдуло ветром, хотя потом многие выпячивали свои синяки и ушибы. И в этой кутерьме последнее, что мы увидели, – вечно оторванное ухо Федькиной шапчонки, прощально трепыхнувшейся над самой серединою яра. Послышался удар – и жуткая тишина, от которой похолодело внутри. Из оцепенения вывело донесшееся из глубины яра нечто похожее на мычание. Однако никто не бросился к обрыву, все продолжали неподвижно стоять, будто были парализованные, предполагая что-то самое страшное, непоправимое. Боясь быть свидетелями или со страху, но многие, очухавшись, вдруг дали дёру врассыпную. Скоро на шум прибежал старший Федькин брат Сашка. Его совсем недавно приняли в комсомол, отчего он сильно задавался и как бы стал менее доступен для всей нашей братии. Держал дистанцию, как теперь принято говорить. Но вместо сочувствия младшему, едва ползущему в гору на четвереньках, начал его крепко волтузить с приговорами, что он испортил колхозную собственность. Но, слава Богу, всё обошлось. Федька постепенно оклемался, а сани отремонтировали. От старших братьев нам с Федькой по наследству достались лыжи. Это были необыкновенные изделия: широкие, толстые, тяжелые. На концах их носков зачем-то имелись небольшие отверстия. Наверняка это был не лучший вариант охотничьих или десантных – времен войны. Зато, говоря по-нашему, фабричные. И только у нас с Федькой – на все село. На свою беду он где-то вычитал или прослышал, что длина лыж должна соответствовать росту лыжника на вытянутую руку. Как он ни уговаривал меня отрезать их по «росту», но не убедил. А задники своих он все же обкорнал почти по самые пятки и теперь при скольжении на большой скорости с горы, его лыжи стали носками выписывать неимоверные восьмерки... После прошедших больших снежных буранов плетни у капустников, находившихся у самого основания косогоров, замело снегом, превратив их в настоящие трамплины. Излюбленным местом для прыжков в длину был всегда Лавышихин спуск. Постоянно увеличивая восхождение в гору, мы как бы соревновались: кто дальше прыгнет. Накатывались с верхотуры на сугроб и с замиранием сердца пролетали над лежавшими в ряд на снегу друзьями, большим количеством которых определялся лучший. Федя решил побить все наши рекорды разом. Улёгшиеся было под трамплином ребята, благоразумно отказались в последний момент, сославшись на то, что хотят увидеть рекорд воочию, однако место предполагаемого приземления обозначили толстою чертою по снегу. С возгласом: «Вы не рождены для дикой доли!», – придуманным им, он влез к Лавышихе во двор, откуда начиналась крутизна склона. Тетка Акулина, увидев, как он сорвался с места, только ахнула вослед. У трамплина все с нетерпением ждали нового рекорда, чтобы признать очередную Федотову «викторию». Для большего куража он выпрямился во весь рост, и было видно, как вибрировали в лыжне, хорошо укатанной нами, его лыжи, лишенные почти трети их длины. Взлетев на трамплине высоко вверх, лыжи, лишенные центра тяжести, взбрыкнув, как плохо объезженный скакун и вдруг резко задравшись, стали вертикально... С приличной высоты Федот хрястнулся на то место, которым, видимо, думал и на этот раз. Лыжи с огромной силой шандарахнули его по башке и скатились на плечи, образовав латинское «V». Виктория, его победа, была с привкусом крови. Эта обыкновенная дурь могла стоить ему жизни или оставить навсегда калекой. Ведь начиная с себя, родного, вспоминаю, сколько же у нашей братии было поломано костей, получено вывихов и прочих травм! Удар лыж по его голове был таким сильным, что нам послышалось, будто бы саданули дубиной по пустой деревянной бочке. Это была настоящая контузия в теперешнем моем понимании, но тогда мы лишь подумали: нашему другу каюк или капут, выражаясь на его родном языке. Он как-то ошалело вращал белками глаз, что выглядело жутковато. Продолжая сидеть в неестественно-глуповатой позе, он что-то искал, шаря в карманах фуфайчонки, совершенно нас не замечая. Наконец-то нащупав за подкладкой перочинный нож, Федька раскрыл его: мы остолбенели, думая, не свихнулся ли... Но, к вящей нашей радости, он со стоном дотянулся до ремней, обрезал весь лыжный крепёж, освободившись, как от строп зависшего на дереве парашюта. Опомнившись, бросились его поднимать, подхватив под руки и подталкивая, потащили нашего отчаянного товарища в гору. То, что он очапался, мы поняли из его обращения к Ваське Исакову: «Картавый, ты давно заришься на мои лыжи, забери их за десять сусличьих капканов». Потом Федька долго ещё жаловался на головные боли, уверяя нас, что он «стряхнул мозжечок», а на уроках сидел за партой, опершись на одну руку, по причине вывихнутого им при ударе о землю копчика. В чем мы искренне ему сочувствовали. Но с тех пор больше никто из нас не видел Федьку на лыжах.
*** От неоднократных травм и вывихов, оставивших след на его суставах, он при быстрой ходьбе двигался как бы с подскоком, прихрамывая. По этой причине имел несколько весьма метких и злых прозвищ. ...Поскольку наши односельчане были хорошо осведомлены и твердо уверены, что вдохновителем многих опустошительных набегов на частные огороды и общественные бахчи является Федька, то при очередном происшествии пострадавшая сторона прямиком направлялась к Штерчихе, его матушке. Пострадавшие гневно вопрошали: «Мария, а где твой гнутель?..» Все дальнейшие дознания и выяснение отношений происходили на чудовищном русско-немецком языке с примесью интернациональной брани. Наш герой в это время, выслушивая перебранку из укрытия, отмечал слабые места в доказательстве его вины и лихорадочно придумывал алиби. Эти алиби, как правило, рассыпались после первых же оплеух. Потом тётка Мария уже вдогон кричала своему неслуху, приговаривая: «Пазуф, издифота!» Этим всё и заканчивалось до следующего раза... До поздней ночи в Дунькином логу по Федькиному сценарию разыгрывались рисковые предприятия – игры в Тарзана. Сам он всегда был у нас «властителем джунглей», и это у него здорово получалось. Сложив ладони рупором, блажил так, что у бывалых фронтовиков от неожиданности по спине пробегали мурашки, правда, тут же срывался отборнейший мат по конкретному адресу. Да и у нас, участников этой вакханалии, на головах начинали шевелиться волосенки. Почти замкнутое пространство лога многократно усиливало предвечерние звуки. Обезьяной Читой при нем бывал его младший брат Никлес (ставший впоследствии классным механизатором, очень обаятельным и добрым парнем), которому особо не надо было вживаться в этот образ. Сорванец всё лето, аж до глубокой осени, шлындал по селу раздетым и разутым. Разумеется, что такая «закалка» была не от хорошей жизни в их многодетной семье, но лучшей кандидатурой на эту престижную роль был именно он, других исполнителей среди нас практически не находилось. На все просьбы и реплики, позаимствованные из одноименного фильма, Никлес реагировал со свойственным Чите прилежанием, кое-где даже явно «пережимал» обозначенное его ролью. Кого только не обзывали в те годы читами по городам и весям! У нас в ремесленном училище одного парня почти не называли по имени, только Читой. И он отзывался. Вот уж и вправду – такова сила искусства! В глубоких сумерках измотанная ватага возвращалась к родным жилищам. Словно мелкие рыбешки-лоцманы, сопровождающие матерую акулу, пацанва, как бы прикрывая кумира, слегка отбрехивалась от наседавших по пути братьев, сестер, а то и родителей. На Федькину же голову сыпались проклятия. Дома начиналась профилактическая обработка недорослей, кого-то просто пороли. Ведь на каждого, вышедшего из «джунглей», возлагались какие-то поручения по домашнему хозяйству, которые оставались несделанными. Ждали своего часа и невыполненные домашние задания. Доведенные непослушанием детей, измотанные колхозной работой и домашними заботами, родители при экзекуциях особо не пеклись о культуре речи. Не утруждая себя основами педагогики, они срывали накопившееся за день зло, не стесняясь в выражениях. Забегая вперёд и глубоко сожалея, хочу заметить по этому поводу, что бытовой мат в моих краях и сейчас, более чем через полвека, является обыденной дурной привычкой. Приехав как-то в родные места, на берегу Чарыша, я случайно оказался свидетелем общения школьниц с парнями намного старше их по возрасту. Эти современные красавицы разговаривали с ними на языке, от которого вяли уши... Так вот, назавтра, по пути в школу, измотанная вчерашними играми и не сделавшая домашних уроков орава, по взмаху Федотовой руки, свалит в другой лог, дабы не нахватать свеженьких неудов. У родника с прохладной чистейшей водой будут «мутить воду» под ласковыми лучами алтайского бабьего лета, тузясь в карты, сделанные из ученических тетрадей. Играли на интерес. За неимением обыкновенной мелочи, проигрывались спички, что особо ценили заядлые курильщики махры и дешевых папирос в школьном туалете. Как теперь принято говорить, Федька обладал определенными организаторскими способностями. Чтобы не быть застигнутыми врасплох, назначался ответственный страж-прогульщик, которому надлежало не только чутко внимать посторонним шумам и звукам, но отслеживать перемещения по дороге. Ведь надо же было не проворонить возвращавшихся после занятий добросовестных школьников, чтобы вовремя присоединиться к ним. По причине ли близорукости (кто нас тогда проверял до самой призывной комиссии на остроту зрения?!), но четко отлаженная схема иногда давала позорные сбои. Поспешные отмашки «вахтенного», принимавшего случайных прохожих за школяров, стоили потом дома хорошей выволочки. Слух об очередной выходке «племени Федотова» всегда почему-то опережал появление прогульщиков, которых у ворот дома встречали далеко не с пирогами. Неприязнь к Федьке моих односельчан делала его популярной фигурой, остервенелым и злым. Шло время, а оба лога становились все большей головной болью наших родителей и колхозного начальства. Если первый лог, где частенько коротали дни, увиливая от школьных занятий, отрицательно сказывался на нашей успеваемости, то второй стал бедствием для поселка. Постоянно сжирая подворья вместе с домами, приусадебными участками и огородами, он впоследствии раскроил село надвое, искривив некогда идеально прямую улицу – гордость Ключей. Вместе с почвой вниз обрушивались и ветлово-тополевые посадки, дававшие по склонам и на дне оврага новые побеги. Создавалась идеальная трехуровневая система произрастания, где с верхних веток, проявляя ловкость и расчет, по-обезьяньи бросая свое тело, мы достигали самого дна, не касаясь земли. Все пространство переплеталось такими густыми зарослями кустарника и дикой конопли, что в них мы проделывали глубокие проходы и подобие пещер, спасавших от дождя и ветра. Однако на тополях лианы не растут, на ветлах тоже, а они необходимы для полного джунглевого антуража. С колхозного двора стали пропадать веревки, вожжи, постромки – чего сроду не бывало. Дошло до того, что новые хомуты однажды остались без сыромятных гужей. И вот прекрасным осенним воскресным днем, в своих неизменных пимах, точнее, лично им скатанных валенках, над логом появился бригадир отделения, хозяин Ключей, Павел Николаевич Еньшин. Помимо причуды ходить зимой в кирзовых сапогах, которые, входя в избу, он обмахивал своей затрапезной шапчонкой, а летом в валенках, он плохо видел. Злые языки поговаривали, будто бы свое увечье он заработал в тылу, подхватив от заезжей бабы какую-то заразу, которая якобы зацепила даже его глаза... Он же и являлся одним из ее распространителей среди одиноких женщин и вдов. Дошло до того, что из райцентра приезжала врачебная комиссия для поголовного обследования всего взрослого населения. Потом на пароконной бричке всех его и других шмарёх будут ежедневно возить в медпункт соседнего села на уколы. По утрам у конторы, при нарядах на работу, шла ругань по этому поводу: вот, мол, наши привилегированные опять покатили на вороных, а за них будут вкалывать другие... Пить сивуху Ельшин имел обыкновение до тех пор, пока его благоверная Мотря не привозила упившегося муженька домой. Зимою – на салазках, а летом – на тележке. За такую заботу о нем, он, в свою очередь, бывало, выпрашивая для себя чего-нибудь опохмелиться, у кого-то находил «гушшицы и для Мотюшки» на ее опохмелку. Банку или кружку с зельем нес по улице всегда почему-то как олимпиец факел, на вытянутой руке. С появлением над логом Павла Николаевича весь «обезьянник» разом притих. От обряханной по-зимнему фигуры Еньшина исходило какое-то зловещее спокойствие – у кого-то началась мелкая дрожь и заклацали зубы. А он, как великий актер, стоя на краю обрыва, продолжал тянуть невыносимо-томительную паузу. Напряжение нарастало... Но вот послышалось несколько растянутое: «Ф е д я?!» В ответ тишина. Тихое-тихое лопотание листьев на легком ветерке подчеркивало трагизм положения. «Федот!..» За этим окликом последовало такое извержение матерщины, от которой, казалось, холодеет кровь. В этих «причитаниях» Федоту в самых безобразных выражениях припоминалось его арийское происхождение, отчего не только он, но и вся вольница почувствовала себя фашистами. Понимая, что последствия этого визита не сулят ничего хорошего, подталкиваемому со всех сторон нашему «Тарзану» ничего другого не оставалось, как подать голос. Полностью не обнаруживая себя, надо было убедить бригадира в полной непричастности к пропаже колхозного инвентаря. Но диалога не получилось. Доведенный до крайности, он припоминал все случаи вредительства колхозу со времен коллективизации и статьи, по которым проходили «враги народа» и колхозного производства. Называл ужасающие сроки, полученные ими по всей строгости советских законов. Продолжая изощренно матюгаться, как бы между прочим обронил угрозу, что им в райцентр уже послан нарочный за прокурором, а он здесь просто дожидается его приезда, карауля, чтобы никто не сбежал. Упомянуть по тем временам слово прокурор?! Все не на шутку перетрухали!.. Только совсем недавно для немцев, переселенных с Поволжья, сняли унизительную процедуру ежемесячных отметок в комендатуре. Хотя теперь не стало появляться мурло при ремнях и регалиях, которое постоянно допекало руководство тем, что мол, доходят слухи: у вас Берши, Грефы, Графы, Штерцеры и другие немцы в составах обозов, вопреки запретам коменданта, ездят на станцию за грузами аж за шестьдесят километров от места проживания. Пожалуй, что такое «враг народа», мы еще понимали с трудом, вот женщину-немку Агду, схлопотавшую восемь лет заключения за четыреста граммов зерна, знали хорошо. Знали ее исковерканную судьбу и красавицу-дочь, мыкавшую горе без матери. Поняв, что дальнейшее запирательство бессмысленно и бесполезно, стали придумывать невероятные по своей бестолковости объяснения, пока Леха Исаков (по прозвищу Жулик за свой большой опыт что-либо стырить и надежно потом спрятать концы) шепотом не предложил простой, но идиотский выход: «А ты, Федь, скажи, что ты всё это нашел...» Эта идея так взбодрила нашего героя, что он, слегка обнаглев, опрометчиво изрек: «Вот там, где я нашел эти веревки, туда их ночью и брошу, а ты потом ищи их сам. Найдешь – твои будут...» Ельшин, весьма ошарашенный такой наглостью, молниеносно парировал фразой, ставшей афоризмом в нашем поселке: «Я тебе брошу, я тебе, твою мать, брошу, – ты у меня на все ноги захромаешь!» ... Недели через две с деревьев облетели последние листья. Заморосили проклятущие осенние дожди, которые по пути в школу пронизывали нас до последней нитки и до самых печенок. Колхозный мягкий инвентарь каким-то образом оказался на конюшне и отныне использовался только по прямому его назначению. Федя же спустя некоторое время, очухавшись от нешуточных потрясений, выдал в Ключах еще не одну дюжину невероятных жизненных сюжетов.
*** Недавно, перебирая старые газеты и журналы, чтобы навести относительный порядок, с удивлением заметил, что чаще других попадались номера или отдельные вырезки из районной газеты «Ленинец» Усть-Калманского района, что находится в живописнейшем месте Алтайского края. Это газета моих земляков и первое печатное издание, опубликовавшее весной 1954 года мои выспренно-лозунговые вирши: «...Где рос ковыль на целине, где был бесплодный край, – взрастим своей родной стране высокий урожай». В те времена «районка» называлась «По сталинскому пути». Свое творение втихаря, кроме вдохновившей меня высокой идеи, насмелился послать в редакцию еще и потому, чтобы мой закадычный друг Федька Штерцер (Федот) больше шибко не похвалялся: вот, мол, его стихи читали аж в школьной канцелярии... Так уж вышло, что на этом наше состязание в «высокой словесности» закончилось. Осенью того же года, после семилетки, я щеголял по Барнаулу в форменной шинели, туго перехваченной ремнем с бляхой и фуражке учащегося ремесленного училища, о принадлежности к которому говорила символика в петлицах. Федя остался временно помантулить в колхозе «им. товарища Жданова», при слиянии объединившего три простых колхоза: «Пахарь», «Верный путь» и «Трудовик». Остался мой камрад по причине выданной ему очень плохой характеристики по поведению, вручая которую, наш классный руководитель, ехидно скаля фиксу, изрёк: «Что заработал...» Прочитав документ, Федька слегка выразился по этому поводу и, швырнув на пол листок, навсегда покинул Пономарёвскую НСШ. Пока существовал наш прекрасный во всех отношениях посёлочек Ключи, удачно соответствующий своему названию, ставший впоследствии жертвой укрупнения, мы с Федей лет 10-12 изредка встречались, наезжая к матерям в отпуска или на каникулы. Успели похвастаться жёнами, а потом и сыновьями-первенцами. И – потерялись насовсем... Лет пять назад мой дядька – Павел Медянцев – прислал мне номер «Ленинца». Под рубрикой «Стихи наших земляков», кроме моей, тут же была подборка другого автора – Марии Штерцер. Наведя справки, был приятно удивлен, а ещё более обрадован тем, что это родная племянница Фёдора, которая уже успела вырасти, служит в драмтеатре г. Абакана актрисой и пишет стихи. Мне стали высылать и её публикации. После длительного перерыва пришла небольшая вырезка с её исповедальным обращением к землякам. Вот некоторые строки из этой публикации в подзаголовке «Письма издалека»: «...нет, я о вас не забыла, всех помню, всем посылаю сердечные приветы. Все, что происходит в России, волнует меня. Читаю обо всем в русских газетах, которых здесь предостаточно. В любом киоске можно купить «Труд», «Правду», «Аргументы и факты», «Совершенно секретно». И далее Мария пишет о том, что волнует её там, о чем постоянно думает, что ей дорого и теперь в далеком зарубежье. Это чувствуется в каждой её строчке. Привет тебе, ограбленная Русь, Привет твоим извечным ожиданьям – Они давно простили мою грусть, Которая сродни твоим страданьям. Привет земной – прицарственный поклон, Высокое, не рабское признанье Всего того, во что мой взгляд влюблен При встрече или каторжном прощании. Наконец-то побывав на родине по довольно скорбным обстоятельствам, узнал, что всё многочисленное семейство Штерцеров выехало в Германию... Это и отец Марии – самый старший из братьев и сестер фамилии – Иван Яковлевич, отличный механизатор, хлебороб с большой буквы, истинный трудяга. Человек редкой доброты и порядочности, отец большой семьи, оптимист и весельчак с абсолютным музыкальным слухом. Ни одно торжество или общественный праздник не обходились без его аккордеона, которым он владел в совершенстве. Говорят, что сыновья и дочери унаследовали эти его редкие качества. Да и другие в их роду, помнится, были не менее талантливы. Сама природа предгорий Алтая такова: родившись и проживая там, грешно быть посредственностью. Но это к слову. Именно так оно и было: где бы они ни жили, Штерцеры во все вкладывали, вместе с трудолюбием и талантом, часть своей души. Одним словом, уехали труженики земли русской... «Что делать... Вам мои тревоги и непонятны, и чужды... Стою на Временном пороге уставшей заново судьбы». Так написала Мария. Пусть же там, вдалеке от родных мест, дробные соловьиные трели так же, как бывало здесь, ласкают их умиротворенные души. И дай-то Бог, чтобы историческая родина не стала для них чужбиной.
|