Пенсионеры-вольнодумцы, облюбовавшие скверик у памятника Чокану, с некоторых пор обратили внимание на слегка согбенную фигуру явно аульного старика, одиноко и отрешенно бродившего за железной ажурной оградой импозантного элитного дома. В белом мешковатом костюме, с орденской планкой на груди, в старомодной соломенной шляпе, в спортивных кедах, в темных очках, он бродил, чуть припадая на одну ногу, по тропинке вдоль ограды, пристально вглядываясь в прохожих по аллее. В одной руке он держал витиеватую трость с медным набалдашником в форме волчьей головы, правую руку в полусогнутом виде бережно прижимал к боку. Чувствовалось, что старик здесь недавно, еще не освоился на новом месте и, казалось, тщетно высматривал в бредущих мимо знакомого. Ему, по всему, было неуютно и тоскливо за железным забором. Он чертил круг за кругом, все сильнее опираясь на трость, часто останавливался, отдыхал, прислонившись к ограде, прислушивался к обрывкам разговоров городских сверстников, ходивших гурьбой по аллее или беседовавших на ближайших скамейках. – Е-е... откуда этот старик взялся? Что-то раньше не видать было. – Видно, отец богача, коль в элитном доме обитает... – Похоже, из аула приехал. Видишь, всех чурается. – А сын или дочь за ограду не пускают. Может, и сам робеет. – Вот и ходит, как арестант. – Бишара, бишара... – Ну, какой же бишара, если в таком дворце живет?! – Не нам чета. Пенсия, видать, его не волнует. – Пенсия, может, и не волнует, а в глазах – тоска и растерянность. – Какая тоска? Одет, обут, сыт, горя не знает. – Насчет горя – еще неизвестно. Чужая душа – потемки. И так продолжалось каждый день. Группа стариков собиралась дважды в одно и то же время, до обеда и ближе к вечеру, вела нескончаемые разговоры, обменивалась газетами, последними новостями, почерпнутыми из радийных и телевизионных передач, обсуждала городские сплетни и слухи, перемывала косточки государственным и политическим деятелям, решала, кого куда в ближайшее время задвинут, кому вручат орден, а кого отправят, куда подальше, выражалась хлестко, без утайки и оглядки, облегчала душу и ровно через час расходилась, будто у всех враз находились неотложные дела. Двое или трое из группы явно плохо слышали, без конца и невпопад переспрашивали, о чем речь, и потому все колготали во все горло, на всю округу, невольно обращая внимание случайных прохожих и детей, игравших с нянями под елями. А одинокий старик за оградой из элитного дома жадно ловил их слова и фразы, о каждом из завсегдатаев составлял примерное мнение и представлял, кто из них есть кто. Судя по всему, были они люди знатные, занимали в свое время солидные посты, каждый знал себе цену, был крупным специалистом в своей области, однако, старость сравняла их, никто ничем особенно не выделялся, держались между собой просто и дружелюбно, называя друг друга уважительно на «ака» и «еке». Старику за оградой очень хотелось присоединиться к ним, посильно участвовать в их беседе. То, о чем они так живо беседовали, его тоже не оставляло равнодушным. Как-то раз, когда прогуливавшаяся вдоль арыка группа поравнялась со стариком за оградой, тот учтиво поздоровался: – Ассалаумагалейкум! – Алейкум салем, – отозвался кто-то из группы.- Да будет благополучен ваш дом, аксакал. Чего ж вы прячетесь за оградой? Айдате к нам. Поговорим, потолкуем. – Спасибо. Вижу, у вас своя стая... – Ну, и вы не чужак... Примем в свои ряды. С испытательным сроком, понятно. – Из аула, почтенный? – Да... Сын недавно к себе забрал. – Барекельде. Сын в этом доме живет?
–- Да, на третьем этаже. Я вас каждый день вижу из окна. – Выходит, сын – шишкарь? Старик пожал плечом, улыбнулся, польщенный. Но при этом растерянно заозирался вокруг, будто с опаской поджидая кого-то. Действительно, неожиданно подкатила к ограде «Тойота», из нее выпорхнула молодая дама в бежевом брючном костюме, в темных очках, покосилась на группу пожилых завсегдатаев аллеи и, упруго поднимаясь по крутым гранитным ступенькам, произнесла с нескрываемым укором: – Мамбет Казиевич! Ну, что это еще такое?! Старик за оградой мигом стушевался, заметнее ссутулился, сник и, сказав: «Извините, азаматы», послушно засеменил к подъезду. – Видели? – переглянулись завсегдатаи аллеи. – Беднягой помыкают, как собачкой. А вы говорите «Элитный дом», «ни забот, ни горя»... – Апырай, неужели дочка? Я ее, кажется, видел по телевизору. – Не-ет... Скорее, сноха. – Это надо же! « Мамбет Казиевич!» – Выходит, не по душе ей, что старик общается с такой шантрапой, как мы. – Не позавидуешь Мамбету. – Потому и томится за железным забором. Однако через неделю-другую старик из элитного дома осмелел и присоединился к членам Клуба молодых дарований, как для смеха называли себя порой старожилы-чокановцы. – Ну, вот... нашего полку прибыло. Мамбет Казиевич охотно влился в круг завсегдатаев, пристроился сбоку, помахивая дорогой тростью, и поначалу чувствовал себя скованно, не зная, как попасть в тон их разговора. Завсегдатаи аллеи Чокана представились, и Мамбет Казиевич понял, что среди них случайных встречных-поперечных нет, каждый что-то из себя значил и занимал в свое время заметное место в обществе. Вот тихий, поразительно скромный, незаметный старичок, оказалось, работал некогда аж в ЦК компартии Казахстана, в каком-то важном отделе и, надо полагать, не просто бумажки перебирал; другой шумный, глуховатый, кряжистый, крутонравый, выяснилось, прошел Крым и Рим, испытал все дрязги послевоенного времени и всю жизнь вращался в среде журналистов, писателей, артистов, художников, знавал и Хаджи-Мукана, и Джамбула, и Кенена, и всех знаменитостей казахского искусства, давно перекочевавших в мир иной; рослый, поджарый, с манерной походкой азамат, говоривший по-казахски сочно и образно, прибегая к пословицам, поговоркам, шутливым речениям, по всякому поводу цитировавший древних акынов и жырау, назвал себя рядовым скотоводом, а на деле оказался доктором наук, профессором и поныне работавшим в каком-то институте на полставки; а вот этот всегда аккуратный, подтянутый, явно помоложе других, держался степенно, солидно, выяснилось, что он карьерный дипломат, долгие годы работал в МИДе Союза, Казахстана и за рубежом; еще один, светлолицый, длинноносый, сильно припадавший на правую ногу, вообще оказался другого рода-племени, хотя и ловко изъяснялся по-казахски, и Мамбет Казиевич вспомнил, что не однажды слушал его по телевизору и читал по газетам; особенно любопытным показался некий Шаке, который держался немного особняком, уверенно рассуждал о властьпредержащих и с таким напором рассуждал о предстоящих политических реформах, так ловко рассовывал министров и служак из президентского окружения, что впору было подумать, что именно он ведает кадровой политикой страны; находились среди завсегдатаев «Чоканки» и трое русских: один длинноволосый, вежливый и улыбчивый, приятный в обхождении, внешне опрятный и собранный, мечтательный и погруженный в свои раздумья, был народным артистом, профессором консерватории, избегал досужих разговоров о политике, зато оживлялся, когда речь заходила об искусстве, музыке и женщинах; второй, явно болезненный, худой, регулярно слушал все русскоязычные «голоса» и был осведомлен обо всем на свете, много читал и многословно, велеречиво толковал о политических событиях во всем мире, делая при этом экскурсы в далекое прошлое, когда-то он работал замминистром рыбной промышленности, и когда рассказывал о рыбах – можно было его слушать бесконечно; третий русский, уже в больших летах, был в свое время крупным партийным и советским работником, большим хозяйственником, говорил мало, но веско, мнения свои не навязывал, а воспоминания его уходили во времена сталинских наркомов, к Косыгину и Кунаеву. В числе активных членов Чокановского клуба находился еще один импульсивный, темпераментный технарь, хорошо, впрочем, знавший русскую классику, не жаловавший казахских национал-патриотов, которых к месту - не к месту разоблачал в хвост и гриву, неизменно ратуя за русскую культуру и глобализацию; он всегда ходил с ворохом оппозиционных газет под мышкой, переживал разлад в общественном сознании, но при этом оптимистично оправдывал власть, утверждая, что иначе поступать она просто не может, ибо вынуждена функционировать в заданном режиме. Было еще несколько почтенных «ака» и «еке», некоторые показывались лишь изредка, но все всё знали, судили-рядили обо всем и обо всех уверенно, иногда пускались в резкие споры и даже в стычки, выказывая былой норов, когда еще восседали в значительных креслах, яростно отстаивали свои замшелые воззрения, ибо некоторые ходили не просто в «бывших», но еще и работали, преподавали, консультировали, вращались в разных кругах от светских до обывательских и прекрасно видели, что и как происходит в их довольно взбаламученное время, когда вдруг повсеместно низменные инстинкты, как грязная пена, всплывали наверх, ржой изъедая накопленные веками нравственные устои. Слушать их было интересно, любопытно и поучительно. Мамбет Казиевич не без удовольствия отмечал про себя, что многие их рассуждения созвучны его мыслям, что обо многом и он имеет примерно такое же представление, но не может выразить его так четко, лапидарно и уверенно, как его новые собеседники, искушенные в повседневных словесных прениях. Даже хворости были с ними примерно одинаковы – полный старческий набор: гипертония, ишемия, пиелонефрит, атеросклероз, быстрая утомляемость, одышка при ходьбе и прочие возрастные болячки. Но о хворостях своих члены Клуба Чокана предпочитали не распространяться, смирились, как с чем-то неизбежным, храбрились, бодрились, подначивая друг друга, случалось, заглядывали в ближайшую «Рюмочную», чтобы тяпнуть, дербалызнуть хотя бы граммов тридцать-пятьдесят благородного «акмаганбета». А в нескончаемых и неторопливых разговорах их занимали, в основном, политические, экономические, социальные проблемы в обществе, при этом, прожив жизнь, они видели не только то, о чем денно и нощно твердила официальная пропаганда и что, конечно же, имело место, но и тот очевидный и всеме-стный разлад, что происходил в сознании, в душах, в общественном укладе, в мире тотальной коррупции, лжи и распущенности, во времена необузданного шахера-махера и большого хапка. Они с упоением перебирали косточки живым и усопшим государственным деятелям, разным пройдохам, пронырам и прощелыгам, авантюристам и юркачам, рыцарям беспардонной демагогии, ловкачам, стригущим шерсть с куриных яиц, ненасытным хапугам в высоких креслах, высокопоставленным безнравственным торгашам, самозабвенно продававшим все, все, все, чем Творец на века облагодетельствовал исконных степняков, все, что было создано впрок на земле и под землей, все, что предки, щедро проливая кровь, отстояли в сокрушительных схватках с супостатами ради мира и благоденствия грядущих потомков. Вольные рассуждения завсегдатаев аллеи Чокана были в большей степени понятны, доступны и созвучны сокровенным думам Мамбета Казиевича, о которых, однако, он привык не распространяться. В ауле не было принято рассуждать вслух. Там предпочитали хлопать ушами, кивать головой и держать язык за зубами. Говорили лишь то, что положено. А что положено, определяли бастыки – председатель аулсовета, повторявший мнение районного акима, а тот в свою очередь озвучивал лишь мысли акима области и его свиты. Те же носы держали по ветру, чутко улавливая дуновения сверху. Говорить то, что думаешь, считалось непозволительной роскошью, а то и крамолой. Если кто-то из аулчан случайно ронял: «По-моему, наш бастык немного не того», как другой, оглядываясь, останавливал вольнодумца: «Ойбай, ты что? Оппозиционером, что ли, стал?! Смотри, бала, хоть мы и добились свободы, однако лучше хвост поджать. Мало ли что?..» И то верно: с аульного мугаллима спрос особый. Ему следует изрекать только правильные мысли... Еще там, в ауле, читая газеты, сидя прилежно у транзистора, вслушиваясь в обличительные бормотания «голосов» (нередко и на казахском языке) и вглядываясь в то, что происходило в ауле, в округе, районе и области, радуясь, как все, вожделенной независимости, Мамбет Казиевич, однако, смутно догадывался о том, что существует все же заметный разлад между тем, что болтали господа новой жизни где-то там, в недоступных кругах и что творилось на самом деле на местах, в низах, где, как всегда, копошился смирный и измочаленный люд, который по неистребимой вековой привычке помалкивал, терпел, сносил все обиды и несправедливости, все бедствия и лишения, пахал, обихаживал скот, латал ветхое жилище, растил детей, уповал на Всевышнего, на извечный порядок скромного бытия, довольствуясь самым малым, не роптал, не возмущался ни судьбой, ни начальством, а покорно делал вид, что верит, искренне верит в то, что внушают ему день-деньской, из года в год бывшие партийные дельцы, странным образом перекрасившиеся в народолюбцев и рьяных радетелей священной веры, заповеданной славными предками. Слишком очевидны были ложь и фарисейство, творимые повсюду. Трудно верилось в многословные прожекты, в ненаучную фантастику, помпезные планы, амбициозные посулы, рассчитанные на долгие десятилетия, на то, что к тому далекому сроку либо хан умрет, либо ишак сдохнет. Народ-то хорошо помнил, как подобными же сказками про коммунистический рай долго и усердно потчевали еще фанатичные болшайбеки и айналайн советская власть, теперь этот же аляуляй заладили ухватистые новые благодетели, в одночасье ограбившие страну и пожертвовавшие самым наглым образом соплеменниками и соотечественниками ради своих шкурных, семейных и клановых интересов. Старая-престарая истина о том, что, де, «пусть говорит байский сынок, хоть и рот его кривой», вновь стало правилом лживого бытия. Вновь кредо властьпредержащих становилась нехитрая мудрость, гласящая: «Чем сорок дней быть атаном – холощенным рабочим верблюдом, лучше быть один день бурой – самцом-производителем и побуйствовать всласть». Вот и буйствуют, пляшут ламбаду, хапают, хватают, пихают в себя в три горла, снабжают дерьмом богатства потомков до седьмого колена, терзают бедную страну, как хищник добычу, все, все кому не лень, кто вовремя подсуетился и изловчился, подкрался, пристроился к какой-нибудь – большой или малой – государственной кормушке. Казалось, всех охватило повсеместное безумство, обрушилась пандемия наживы, начался пир Вальтазара, сплошной той-думан с пылью до небес. Такой колоброд Степь доселе не знала. Что хочу, то и ворочу – стало девизом ретивых заступников и благодетелей народа. А то как же... чай, не зря боролись за независимость и суверенность. Кто смел, тот и успел. А кто опоздал – пусть пеняет на себя. Рынок не для растяп и пентюхов. Выживает сильнейший. Пора это зарубить на носу. Обо всем этом назойливо думалось бессонными ночами аульному мугаллиму, бывшему участнику великой войны, искренне верившему в высокие идеалы, вдолбленные в сознание сызмальства разными вождями, и видевшему, как все вдруг в одночасье разладилось, расползлось по швам, точно ветхий, сопревший тулуп, и все побрели по кривым путям-дорожкам. Он только не в силах был провидеть, когда и как эта свистопляска, инициированная лже-пророками и умниками с повадками хапуги, кончится и что последует за всей этой вакханалией. Да, кашу сумели заварить крутую, но кто будет ее расхлебывать? Совершенно очевидно, что не кашевары. Они наверняка умоют руки и вовремя слиняют. А народ надорвался, слишком долго его насиловали, и ему не под силу вынести все эти нескончаемые реформы, замешанные на откровенной лжи и подлости. «Видно, я многого не понимаю. Не представляю, куда двинулось кочевье времени. Одно ясно: жизнь стала другой. Неспроста предки утверждали, что в пятьдесят лет обновляется земля. И народ другой. И молодежь манят иные цели», – размышлял и успокаивал себя Мамбет Казиевич, отмахиваясь от изнуряющих мыслей. И теперь здесь, в городе, находясь среди своих новых собеседников, он с радостью и удивлением замечал, что обо всем том, что его постоянно волновало, думали примерно так же, но более определенно и резко и его искушенные во всех житейских делах городские замандасы. – Ну, братья-агаины, выкладывайте новости-хабары, – затевал беседу глуховатый, язвительный Ес-ака. – Только свежие, свежие! То, что пишут в газетах, говорят по радио и телевидению, оставьте. Только свежие! – Откуда их возьмем? Свежие хабары разве что в карманах и за пазухой нашего Шаке. – А он молчит, как партизан. – Что «Свобода» говорит, о чем «Азаттык» толкует? – Е-е... у «Азаттык» жидкая пошла похлебка. Видно, у тамошних жигитов ничего нового в коржуне нет. Все старое полощут. То о граждан-ском браке, то о необходимости многоженства для казахов треплют. А тут еще и по-русски болботать надумали. Растянули свои передачи на два часа. Кто их будет слушать? – А «Казправда» что пишет? – О, алла, о чем она может писать? О благоденствии, о небывалом расцвете, о достижениях. Эта газета, как всегда, пишет о том, чего в жизни нет. – Ну, да... «Осел осла усердно чешет, дурак возносит дурака». – Шумим, шумим об успехах, а я что-то их не вижу. Как считал копейки, так и считаю. – Плохое зрение, значит. А незрячий, как известно, и верблюда не замечает. – Я одного не понимаю, Кареке. Денег у государства навалом. Нефть льется рекой. Газ рвется в небеса. О цветных металлах и речи нет. А почему пенсии не добавляют? – Добавили же! – А толку-то? Государство копейку добавит, базар рубль стянет. – Е-е... иначе нельзя. Иначе – перегрев в экономике. Инфляция. Дефолт. – И вообще нельзя, чтобы всем жилось хорошо. Всем хорошо будет, так люди работать перестанут. И Бога забудут, не только начальника. – Зато тоев, шоу каждый божий день. И деньги швыряют на ветер. – Ну, это смотря кто и чьи деньги. Вот пишут, один богатей-дуралей, самодур, каких свет не видывал, на именинах сына-малолетка пир закатил – чертям тошно. Девять иномарок на призы выставил, сто юрт поставил, всех акимов в округе созвал, тенге с вертолета на потеху зевак разбрасывал. Знай, мол, наших! А ты о пенсии говоришь... – Каждая собака бесится по-своему. – Почему таких к порядку не призывают? –- Кто? Кого? –- Жулик жулика, вор – вора? Смешно! –- Но не все же жулики? –- Не все! Но честных и порядочных все меньше. Ибо время, нравы, система, порядки жуликоватые. Героем нашего времени стал жулик, ворюга, хапуга, рвач, юркач, ловкач, обманщик. Если время – хитрый лис, будь гончей и настигни его. Не я это сказал – наши предки. – Подлое время рождает подлецов и авантюристов. – Это не время подлое, а режим, в котором живешь. Хан насаждает ханизм. – И раньше так было. Еще Чехов жаловался: «В наш век лжет всё». Кружатся-кружатся пенсионеры-старики вокруг памятника Чокану, полощут слухи-новости, почерпанные из газет и радио, перемалывают то, что узрели по телевизору, осмысливают на основе личного житейского опыта, просеивают через сито своего ума-разумения, вытряхивают торбу накопленных представлений, выбивают пыль былых знаний, сопоставляют, анализируют, прикидывают, ворчат, сетуют, изобличают, на ощупь добираются до истины, обращаются к прошлому, пытаются вглядываться в будущее, мусолят диковинные, недоступные их пониманию явления новой жизни, удивляются, поражаются, возмущаются, а потом по-стариковски сами себя утешают, призывают к разуму и терпению: «Аи, тауба, тауба! Не будем гневить Аллаха, не будем роптать и жаловаться. Благодарение тому, что есть. Слава Всевышнему, всемилосердному – не голодаем, одеты, обуты, повседневный шай-пай есть, и дети вроде как при деле, никто не пошел кривой дорожкой, шастают, копошатся, шебуршат по мере сил и способностей, добывают на свой прокорм какую-никакую «напаку», не висят на родительской шее, сами чего-то ищут-рыщут, иногда находят, не бомжуют, не кайфуют, пагубным соблазнам не поддаются, вон и внуки, как ковыль в степи, подросли-подтянулись. А кое-кто и правнуками обзавелися, открыв себе прямой путь в рай... тауба, тауба... над нами раскинулось синее небо, мирное, благодатное... живем в согласии... правители наши трудятся в поте лица во имя всеобщего благоденствия... вон посмотри на соседей, сплошной раздрай, разлад, распад, бишаринское прозябание... ссорятся, дерутся, отношения выясняют, злобствуют, на чужое зарятся... а у нас, кудайга шукiр, мир, лад, курултай, ассамблея, той-думан, радость-ликование, ну, конечно, может, и не совсем благодать, понятно, жаворонок еще не свил гнезда в шерсти барана, ясно, нехватки-неполадки кое-где, там-сям, аздап-маздап имеют место, не без того, страна во-о-он какая громадная, ее в одночасье не обустроишь, будь наш правитель хоть семи пядей во лбу... да, и бедных многовато, и нищета плодится, кто-то прыгает от сытости, с жира бесится, кто-то дрожит от холода, зубами клацает, но каждый как может, на свой салтык изощряется, приспосабливается, приноравливается, добивается посильно своей божьей доли... Известно, ход кочевья выправится в пути, постепенно, понемногу все наладится, нельзя же не замечать, как возводятся новые города, как преобразовываются старые, как оживились торговля, быт, как улицы заполнили дорогие машины, от которых прямо-таки спасу не стало... всюду заторы, «пробки», по тротуару не пройдешь, у некоторых нуворишей уже по две-три иномарки, об остальном и говорить нечего, лет десять назад не каждый мог похвастаться холодильником, телевизором... А квартир у них тоже по две-три, в аренду сдают, доллары качают, виллы, коттеджи, дворцы строят... е-е-е... тауба, тауба, не надо рот обтирать сухой травой, не след все время прибедняться, бишару из себя разыгрывать, ныть-нудить... шукир-шукир... есть, есть добрые перемены, да, да, потери тоже есть... люди стали, пожалуй, черствее, расчетливей, подозрительней, недоверчивей, хитрей, забыли про иман, про великодушие, милосердие, взаимовыручку, про совесть, стыд, про обал-сауап... неприветливые, хмурые, завистливые, злорадствующие, жадные, ненасытные, загребущие, склонные к пакостям, подлостям, интригам... и новое поколение подрастает странное, непонятное… Настороженное, нечитающее, себе на уме, с дурными наклонностями, находящее усладу в насилии, убийстве, садизме, извращенном сексе, порочной пагубе, бандитской романтике, примитиве, вскормленное ложью, обманом, демагогией, взятками и круговой порукой, низменными клановыми, корпоративными отношениями, показухой, фрондой, наплевательством на доброту, сердечность, такт, деликатность, природную нравственность. Е-е-е... что тут говорить, разлад в жизни, в семье, в обществе, в душе, в сердце, в думах, в поступках чувствуется на каждом шагу, такой вдруг наступил заман, о котором предупреждали еще два века тому назад мудрые акыны и жырау. И все же не стоит отчаиваться... Тауба, тауба! Слава создателю, что дожили до этих дней, что вступили в новый век и сподобились своими глазами видеть, куда двинулось течение жизни и может приоткрыть завесу грядущего, хотя оно, как говорил Абай, окутано туманом. Тауба, тауба...» И эта общая тональность всех разговоров и суждений новых знакомцев была созвучна нынешнему душевному состоянию Мамбета Казиевича. Он разделял эти мысли и настрой. Сознавал, что жизнь усложнилась, однозначная мерка к ней не подходит, слишком много в ней противоречий, время уплотнилось и еще более ускорилось, как никогда, все в ней причудливо сплелось-переплелось, возвышенное и низменное, прекрасное и уродливое, и нет таких весов, которые бы точно определили, в чем обретения, а где потери, и, видно, им, старикам, упоенно рассуждающим о современном житье-бытье, просто уже не под силу приноравливаться к новым веяниям, а потому и не стоит ворчать, сетовать, а лучшее и мудрое, что отпущено на их век, – постараться понять, осознать, осмыслить, постичь то, что происходит, В конце концов у каждого поколения свой жребий, своя доля, своя удача, свое назначение, отпущенные Судьбой, и с этой вековой мудростью необходимо, пожалуй, смириться, а не лезть в чью-то душу и навязывать свои отжившие представления. Вслушиваясь в разговоры своих новых собеседников, Мамбет Казиевич вспоминал родной аул у озера с одинокой турангой, аулчан, с которыми рос и жил целый век, их скудное житье, повседневные докучливые заботы, вечную борьбу за выживание, заброшенные поля, покинутые хибары, тусклое прозябание, бесконечные нелады и несуразности, тоскливое безлюдье, сплошную запущенность и безверье, поселившееся в души земляков, сопоставлял ту зыбкую, иллюзорную жизнь с нынешним своим житьем у удачливого, обеспеченного сына в роскошной квартире в элитном доме, перебирал в обострившейся памяти все впечатления последнего года, свои походы в школу внука, в казахский драмтеатр, где пересмотрел весь репертуар, в музеи, о которых мечталось в ауле, в библиотеки, магазины, базары, пытаясь вникнуть в колоброд городской суеты, в водоворот событий, происходящих в стране, и ловил себя постоянно на том, что трудно, а может, и немыслимо четко разобраться во всем, что творится, ибо все это плохо укладывалось в сознании пожилого человека, отягощенного грузом памяти, родившегося еще до коллективизации, в том далеком патриархальном укладе, пережившего столько общественно-социальных потрясений двадцатого века и теперь по воле Всевышнего вступившего в новое столетие, в неведомую жизнь, в незнакомую обстановку все убыстряющегося бытия. Мамбет Казиевич часто посещал разные мероприятия, бесчисленные презентации, мудреные конференции, где держали пространные речи именитые ученые, философы, писатели, историки, общественные деятели, мелькавшие также постоянно на экранах телевизора, регулярно наведывался в Дом ученых, благо он находился рядом с элитным домом, заглядывал в литературный салон «Номад», где тусовались юнцы с литературными амбициями, и, стараясь вникнуть в то, что они так убедительно вещали, все чаще думал о том, что и эти высоколобые умники находятся на распутье, что и им, несмотря на витиеватое многознайство и заемные модные словечки, которыми они самовлюбленно сыпали кстати и некстати, многое недоступно, неясно, а неминуемая глобализация, надвигавшаяся над всем миром, как неотвратимое цунами, их и манила, и страшила, ибо подрывала национальные корни, от которых спешили отречься разве одни законченные манкурты. Голова шла кругом от всех этих дум и впечатлений. И старику чудилось, что жить становилось все труднее, все неуютнее в этом беспокойном, вздыбленном времени, несмотря на кажущееся благополучие и благоденствие. Может, лучше вообще ни о чем не думать, ничего не видеть и не слышать? Жить в своей скорлупе, отшельником, перетирая полуистлевшие воспоминания? Жить как живется, плыть по течению, ни на что не уповать или уповать лишь на то, куда кривая вывезет. Будь что будет... все равно... ты ведь всего лишь песчинка в мироздании, к тому же песня твоя спета, осталось лишь подводить итоги, которые, кроме тебя, никому не нужны... было прахом – будет прахом. Да, все это так, завершается круг твоей жизни, но разлад в душе тяготил, удручал, томил, изнурял. Иногда старик твердил себе: нет, что-то не так, не так. Все или, точнее, многое, что ныне происходит на его глазах, плохо согласуется с трезвым разумом, с совестью, с иманом, с нравственностью, все кажется временным, показушным, ложным, зыбким. Вселенская одурь добром не кончится. Все равно, рано или поздно, надо выбираться на путь истины, установленный и проторенный высшим порядком. Потом думалось: все так, так, так. Хаос, смятение неотвратимы, неизбежны перед вожделенной гармонией в человеческой душе и обществе. Все еще само собой уладится, утрясется, обретет свой желанный остов, смысл. И все спорное, сомнительное, подозрительное, несуразное, безумие и беспредел, охватившие общество, страну, людей и правителей, в конце концов придут к нечто разумному, определенному и целесообразному. Хаос, смута не могут тянуться вечно. Накипь, пена, все наносное и показушное, ложное, ненастоящее со временем схлынут. Ясно, что это произойдет нескоро. Скорей всего, понадобится смена двух-трех поколений, ибо нынешнее юное поколение, судя по всему, сбито с толку, с панталыку, развращено ложными идеалами, сомнительными ценностями, пагубными ориентирами, оно, можно сказать, загублено, а чтобы нравственно очиститься, облагородиться, опомниться, вытравить все наносное последующим поколениям, очевидно, нужны время, терпение, усилие, высокие цели и чистые помыслы. Душе человеческой необходимо обновиться, преодолеть меркантильность, пошлость, жадность к дерьму, именуемому богатством, которое ныне его тяжело поразило. – Скажите, Абеке, не пора ли поменять правительство, а? Боюсь, наша стабильность оборачивается банальным застоем. – Застой в понимании наших властей и есть стабильность. А правительство поменять какой смысл? Ну, уберут Мыржыкбая и поставят Тыржыкбая. Много ли проку? Один Мыркымбай уходит, другой Мыркымбай приходит. Ну и что? – Финансиста поставят на здравоохранение. Не отличающего пшеницу от овса объявят министром сельского хозяйства. Гинеколог станет дипломатом. Гольфист –- спикером. И что получится? – Получится шило на мыло. – Вот-вот... от перестановок пешек ничего не меняется. Нужны системные, режимные, кардинальные перемены. А разве на них пойдут? – Это что, революция?!
– Ну, что вы! У нас это невозможно и не нужно. Миром и согласием надо дорожить. Но и реформы необходимы. До поры до времени, может, автократия и удобна, и даже целесообразна. Но мы ведь все-таки декларируем демократию. А кому-то выгодно, чтобы ровным счетом ничего не менялось. – И что будет? – Будут бедные беднеть, богатеи – богатеть, император процветать, а народы умирать. – Кто это сказал? – Да кто-то из поэтов. Неказахских, конечно. Рядом чикилял, волоча раненную на войне ногу, самый старый из завсегдатаев – профессор-эндокринолог Буке. Он приближался к девяноста годам, совсем плохо слышал, но бодрился, изо всех сил чикилял за компанией, носил за пазухой кипу газет. В разговор встревал редко, переспрашивать стеснялся и часто на вопросы отвечал невпопад, растерянно и при этом совершенно некстати, на всякий случай, улыбался или даже похохатывал, демонстрируя глубокие морщины и складки от шеи до лысины. – Буке, вы в какой партии состоите? – А? Ха-ха-ха... – Не ха-ха! Членом какой партии являетесь? – Я, что ли? – Ну! Что вы были в компартии – знаем. Что состояли в Партии народного единства – тоже знаем. Потом мы вас видели в Народном конгрессе. А теперь в какой партии? – А-а... в «Отане»... Нет, нет, кажется, в «Асаре». – Разве не в «Ак жоле»? – В «Ак жоле» моя байбише. – А дети? – Кто где. Один у Гани, другой у Алтыншаш, третий у коммунистов. –Каких? – А? – У каких коммунистов? Большевиков или меньшевиков? – У Абдильдина. – Неплохо устроился, Буке! Где-нибудь да что-нибудь обломится. Так, что ли? – За семейным дастарханом, небось, сплошная ругачка, коли все вы в разных партиях? – Жо-ок, что вы! Как начальник вздумает, туда нас и записывают. Нам что? Серая собака, пегая или черная – барибир. – То же и в нашем институте. Всех подряд и студентов и преподавателей вначале записали в партию «Аул». Никто не возражал. Все мы ведь из аула вышли. Потом нагрянул какой-то важный хмырь, говорил, шумел, грозил, стращал, и мы все оптом вступили в партию «Отан». Никто не пикнул. Вдруг заехала криворотая молодуха в красной майке, сказала: «Если не запишетесь в партию «Асар», всех лишаю стипендии». Куда денешься? Все, как один, стали асаровцами. – Ойпырмай, а! Кто бы подумал, что будет такая партия с нелепым названием «Асар». Для меня это звучит, как хапать. – А «Отан» как звучит? Для русских что «отан», что «атан», что «аттан» – один черт. – Ну «Отан» – понятно. Партия власти. Должна же быть у власти партия. Всегда, во все времена так было. – А сколько у нас вообще партий? – Чертова дюжина наберется. И еще будут. Даешь каждому пройдохе по партии! – Любопытно, что почти все парные. Две коммунистические партии, две – «Ак жол», две – «зеленых». Видно, и у «Асар» образуется дублер – «Басар». – Еще Абай сетовал: «Разделились на партии и посеяли разброд». – Оно и происходит. А говорят: единство, стабильность, мир и согласие. Мамбет Казиевич вспомнил: многопартийный ажиотаж докатился и до аулов вокруг озера с одинокой турангой. Слышал: и в районном центре из-за партийной принадлежности возник поначалу сыр-бор, творился раздрай. Приезжали шустрые агитаторы, собирали народ, объявляли программы, иных сопровождала концертная бригада, уверяли-убеждали: только их партия способна вывести Казахстан на дорогу благоденствия. Народ покорно внимал их речам и дружно голосовал «за». Потом в аул заворачивали представители других партий, и тоже такие же прыткие и велеречивые, и вещали примерно то же. И так пели: « Мой Казахстан – страна моя, земля моя, для тебя я песню спою, за тебя я голову сложу». Люди совсем сбились с толку. Кто в какой партии и на каком основании, с какой целью – не поймешь. Надеялись: мешками сахар, муку, рис завезут, по барашку раздарят или хотя бы по тысяче тенге. Но ничего этого не случилось. Роптали: «Эй, зачем мы в эту партию вступали? Апырай, наверное, прогадали...» Потом докатился слух: «Никаких! Наш бастык Сэке (Таке, Маке, Хаке, Каке) вступил в «Отан». Значит, и нам туда дорога. Хватит шарахаться туда-сюда!» И все сразу встало на свои места, и все мигом успокоились. Кто осмелился возразить Сэке (Таке, Маке, Хаке, Каке)? Да и священное слово «Отан» обязывает. Мамбет Казиевич от всего этого переполоха держался подальше, утверждая, что достаточно того, что он пробыл в рядах компартии добрых полвека. Зачем ему нынешние партии, которые больше похожи на корпоративные кружки? К тому же пенсионерам можно наверняка прожить оставшийся век и будучи беспартийными. Но представитель районного акимата, пухлощекий, гладенький молодец из молодых да ранних, вертких да юрких, урезонил его: «Как же так, почтенный Маке? Заслуженный человек, признанный мугаллим, ветеран войны, видный азамат, разве вам к лицу отставать от кочевья времени. Нельзя, нельзя! И народ, и начальство не поймут!» И Мамбет Казиевич, поразмыслив, сдался. В самом деле, не след ему в таком солидном возрасте, будучи отцом славного сына, чикилять на обочине жизни. И он записался в «Отан». А очутившись в городе, осмотревшись, наслушавшись всяких кривотолков, опять засомневался: в правильную ли партию вступил и надо ли вообще вступать в какую-либо партию. Можно ведь прожить и просто честным, порядочным человеком. Вот если бы была, скажем, партия «Иман» – партия чести и совести, благочестия и добродетели, он бы, пожалуй, с радостью вступил в ее ряды. По его разумению, стране не хватало как раз приверженцев такой партии. – Ну, и как, Маке, живется в элитном доме? – Шукир. – Просторно? Светло? Тепло? – Шукир. – Богато? – Шукир. – Этих элитных домов расплодилось в городе, как поганых грибов. «Элитстрой» лезет в каждую щель. Всюду вклинивает свои стекляшки – и никто ему не указ. – А еще многие элитные дома пустуют. – Потому что дороги. Никакой приезжий казах туда не сунется. Вот и ютятся на задворках города, в халупах-хижинах. – С них «Элитстрою» никакого навару. Да, о бесчинстве «Элитстроя» и газеты писали, и на улицах шумели-ворчали. Время от времени в разных местах центра города то и дело возникали локальные митинги, составлялись протоколы, жалобы, коллективные письма, обращения, подписанные знатными жильцами домов, на крохотную детскую площадку которых покушался по-разбойничьи «Элитстрой», уродуя облик старого города и стесняя жизненное пространство. Но это был возглас вопиющего в пустыне. Знающие люди говорили: «Да хоть в ООН обращайтесь, хоть в Гаагский
|